Догматизм и авторитарность

Спекулятивная общая ориентация коллективистического мышления неминуемо ведет к догматизму, нередко (но неправомерно) отождествляемому с самим коллективистическим способом мышления[563].

Суть догматизма в стремлении всегда идти от идей к фактам, реальности и ни в коем случае не в обратном направлении. Догматик, затвердивший идею и отправляющийся от нее к реальности, не способен заметить несовпадения идеи с изменившимися обстоятельствами. Он не останавливается даже перед тем, чтобы препарировать факты так, чтобы они оказались (или хотя бы казались) соответствующими идее. Догматиком является, таким образом, не тот, кто настаивает на необходимости оценочного подхода к реальности, а тот, кто раз и навсегда предпочел его истинностному, описательному подходу.

Польский психолог А. Малевский подчеркивал, что догматизм проявляется прежде всего в том, как воспринимаются и понимаются другие[564]. Догматизму обычно сопутствуют такие психологические явления, как неприязнь к членам других групп, стремление к четко структурированной иерархии власти и влияния, потребность в конформизме и подчинении авторитетам, признаваемым той или иной группой, недоверие к людям, нежелание анализировать себя, склонность приписывать вину за те или иные проступки не себе, а другим, готовность сурово наказывать провинившихся, тенденция видеть мир в черно-белых красках. Догматизм – это не только определенная направленность мышления, но и специфическая ориентация поведения и прежде всего общения. Об этом выразительно говорят характерные особенности догматизма.

Различные суждения и убеждения догматика слабо связаны между собой, а иногда вообще изолированы друг от друга. В силу этого он придерживается противоречивых взглядов. Например, он может провозглашать общую веру в человека и его возможности и в то же время утверждать, что человек по своей природе слаб и нуждается в постоянном контроле извне.

Догматик склонен преувеличивать различия и преуменьшать сходство между положениями, которые, по его мнению, соответствуют действительности, и теми, которые представляются ему ложными. Например, он может утверждать, что нет ничего общего между марксизмом и другими теориями социализма, поскольку первый является «научным», а все остальные «ненаучны».

Человек, тяготеющий к догматическому мышлению, может очень много и подробно знать о вещах, которые он одобряет и приемлет, и очень мало и совсем неточно знать о чем-то, что ему не совсем нравится. Догматику кажется излишним узнавать что-то о том, к чему он относится отрицательно.

Позиции и люди, которых догматик не приемлет, кажутся ему сходными между собой, даже если в действительности они принципиально различаются. Он с подозрением и неприязненностью относится к тем, чьи точки зрения расходятся с его взглядами.

Окружающий мир и взаимоотношения, в которые догматик вступает с другими людьми, кажутся ему источником реальной или потенциальной угрозы. Догматизм обычно связан с ощущением внешней угрозы, защита от которой ищется в слепом подчинении авторитетам, проповедующим упрощенные, а иногда и просто иррациональные взгляды и оценки.

Догматик не способен отделять по-настоящему ценную информацию от сомнительных сведений, подкрепленных престижем передающего их человека. Для догматика важнее то, от кого исходит информация, чем то, является ли она объективной и достоверной.

Догматизм средневековой культуры и средневекового мышления не вызывает сомнения. Ни один средневековый философ или проповедник не ставил перед собой задачи пересмотреть основные догматы христианства. Философия являлась добровольной и добросовестной служанкой теологии и претендовала самое большее на разъяснение истины христианского учения. Ориентация на уже известное была характерной чертой не только богословской, но и всякой иной литературы. Все истины, которые способен узнать человек, содержатся в Писании, и проблема состоит только в том, чтобы правильно истолковать и понять то, что сказано в нем. В Писании указано, например, с какими предметами сопоставлял себя Христос. И никакой иной объект уже не может изображать Христа. Возможно ли изготовить гостию из какой-либо другой муки, кроме пшеничной? Нельзя: «Как кровь Христа добывается только при помощи вина, так и тело – только из пшеницы, и именно обращенной в хлеб; Господь сравнил себя с пшеничным зерном, а также и с хлебом»[565].

«… Средневековый человек, – пишет П.М. Бицилли, – стоял по отношению к христианской догме в условиях, очень приближающихся к тем, в каких находится младенец по отношению к окружающему его миру. Догма эта была навязана ему извне, он принял ее готовой, как нечто непререкаемое, не подлежащее устранению, как уже включенную в мир в качестве его части, как нерасторжимо со всем остальным связанный элемент окутывающей его личность сферы, как объект в ряду других объектов»[566]. Средневековая теология не была обусловлена космологией, напротив, средневековая космология обусловливалась теологией. «Пункт кристаллизации элементов эмпирического мира, единственное „то“, которое воспроизводится в каждом „это“ – не был избран свободно средневековым человеком: этот пункт уже был неподвижно утвержден среди хаотической неустойчивости обступивших сознание феноменов»[567]. Ярко описывая предопределенность основных линий средневекового мышления христианской догматикой, Бицилли несомненно преувеличивает ее внешний, навязанный характер. Средневековое мышление вовсе не было таким младенчески слабым, чтобы безропотно, в качестве части унаследованного им мира принять христианскую доктрину. Напротив, оно оказалось настолько сильным, что, переосмыслив ее и придав ей тот вид и ту мощь, каких она не имела в поздней античности, сделало ее сердцевиной собственного оригинального мировоззрения.

Тоталитарное коммунистическое мышление догматично в не меньшей мере, чем средневековое[568].

Нормальная наука идет в основном от парадигмы к реальности, а не наоборот. В такой науке ценностный подход с характерными для него рассуждениями от идей к вещам явно доминирует над истинностным подходом, требующим сообразовывать идеи с реальным положением дел. Это означает, что нормальная наука догматична в том же самом смысле, что и классическая схоластика и тоталитарное мышление.

«Возможно, что самая удивительная особенность проблем нормальной науки, – пишет Т. Кун, – состоит в том, что они в очень малой степени ориентированы на крупные открытия, будь то открытие новых фактов или создание новой теории»[569]. Принимая парадигму, научное сообщество получает четкий критерий для выбора проблем, которые могут считаться в принципе разрешимыми, пока парадигма не подвергается сомнению. «В значительной степени это только те проблемы, которые сообщество признает научными или заслуживающими внимания членов данного сообщества. Другие проблемы, включая многие считавшиеся ранее стандартными, отбрасываются как метафизические, как относящиеся к компетенции другой дисциплины или иногда только потому, что они слишком сомнительны, чтобы тратить на них время. Парадигма в этом случае может даже изолировать сообщество от тех социально важных проблем, которые нельзя свести к типу головоломок, поскольку их нельзя представить в терминах концептуального и инструментального аппарата, предполагаемого парадигмой. Такие проблемы рассматриваются лишь как отвлекающие внимание исследователя от подлинных проблем, что очень наглядно иллюстрируется… некоторыми современными социальными науками»[570].

С общей ориентацией коллективистического мышления непосредственно связан его подчеркнуто авторитарный характер. Обычно он считается самостоятельной и притом ведущей особенностью коллективистического мышления. Однако на самом деле авторитарность – только продолжение догматизма, усиление и конкретизация его путем поиска и комбинирования цитат, высказываний, изречений, принадлежащих признанным авторитетам. При этом авторитеты канонизируются, превращаются в кумиров, не способных ошибаться и гарантирующих от ошибок тех, кто следует за ними[571].

Еще до начала анализа конкретных проблем авторитарное мышление предполагает определенную совокупность положений или образцов анализа, определяющих основную линию исследования и во многом предопределяющих его результат. Эти изначальные образцы не подлежат никакому сомнению и никакой модификации, во всяком случае в своем «ядре».

Мышления беспредпосылочного, опирающегося только на себя, не существует. Всякое мнение исходит из определенных, эксплицитных или имплицитных, анализируемых или принимаемых без анализа предпосылок, ибо оно всегда опирается на прошлый опыт и на его осмысление. Но предпосылочность теоретического мышления и его авторитарность отнюдь не тождественны. Авторитарность – это особый, крайний, можно сказать, вырожденный случай предпосылочности, когда функцию самого исследования и размышления пытаются почти полностью переложить на авторитет.

Особенность коллективистической авторитарности состоит в убеждении, что в классике, признанной авторитетной, есть ответы на любые вопросы, которые возникали в прошлом и могут возникнуть в будущем. Задача теоретического исследования сводится, таким образом, к подведению новых явлений под универсальные схемы, предлагаемые авторитетом, и когда-то, по его уверению, оправдавшие себя на практике, к вычитыванию ответов на все вопросы из классических текстов.

Коллективистически понятый авторитет является не столько системой общеобязательных правил и предписаний, сколько определенным образцом (или несколькими образцами) вместе с расплывчатой совокупностью общих положений, подлежащих толкованию и конкретизации. Образец содержит в зародыше решение каждой возникающей проблемы или, по крайней мере, ключ к такому решению. Система идей, принимаемых в качестве образца, считается внутренне последовательной. Если образцов несколько, предполагается, что они вполне согласуются друг с другом. Считается, что у «образцовых» идей не было эволюции, они берутся как единое целое, сложившееся как бы сразу.

Средневековая культура глубоко авторитарна и в своей основе, и в деталях. Она отправляется от твердо установленной парадигмы – религиозной доктрины – и стремится в своем истолковании и понимании мира ни на шаг не отступить от нее. «Схоласт» как ученик и последователь немыслим без «авторитета» как учителя и праведника[572].

Авторитарное мышление проникает во все сферы средневековой культуры. Чтобы подвигнуть кого-то к раскаянию, апеллируют не к общему понятию нравственно похвального или предосудительного действия, а перечисляют соответствующие примеры из Библии. Чтобы предостеречь от распутства, вспоминают все подходящие случаи, обсуждаемые и осуждаемые древними. Для всякого жизненного происшествия всегда находятся аналоги и соответствующие примеры из Священного Писания, истории и литературы[573].

В серьезных доказательствах всегда прибегают к ссылкам на авторитетные источники в качестве исходного пункта и надежной поддержки. «…Каждое из двенадцати предложений „за“ или „против“ отказа в повиновении авиньонскому папе, которым в 1406 г. церковный собор в Париже внес свой вклад в продолжение схизмы, основывалось на Священном Писании. Ораторы-миряне, так же как и клирики, выискивают свои тексты из одних и тех же источников»[574].

Как писал когда-то Ж. Кондорсе, в средние века «речь шла не об исследовании сущности какого-либо принципа, но о толковании, обсуждении, отрицании или подтверждении другими текстами тех, на которые он опирался. Положение принималось не потому, что оно было истинным, но потому, что оно было написано в такой-то книге и было принято в такой-то стране и с такого-то века. Таким образом, авторитет людей заменял всюду авторитет разума. Книги изучались гораздо более природы и воззрения древних лучше, чем явления вселенной»[575]. В основе своей эта критика идет в русло общего отношения Просвещения к средним векам. Кондорсе, конечно, прав, подчеркивая авторитарный характер средневекового мышления. Однако он излишне прямолинейно разграничивает «авторитет разума» и «авторитет людей», истолковывая последний как противостоящий разуму. Подобно многим другим критикам средневековой авторитарности, Кондорсе не видит, что она нередко носила – особенно в позднем средневековье – формальный характер: под видом добросовестного истолкования авторитетных суждений средневековый теоретик излагал свои собственные воззрения. Формализм был общей чертой средневековой культуры, он сказывался также на ее авторитетах.

О самом выдающемся представителе средневековой философии – Фоме Аквинском Б. Рассел пишет: «Он не занимался исследованием, результат которого нельзя знать заранее. До того как он начинал философствовать, он уже знал истину: она провозглашена католической верой. Если он может найти по видимости рациональные аргументы для некоторых областей веры – тем лучше; если же не может, ему требуется всего-навсего вернуться вновь к Откровению. Но отыскание аргументов для вывода, данного заранее, – это не философия, а система предвзятой аргументации»[576]. Здесь опять-таки верная мысль об авторитарности средневекового мышления излагается в излишне категоричной форме, в частности, без учета того важного аспекта, что во время св. Фомы ссылки на авторитет сделались уже в значительной мере формальными, так что опора на один и тот же круг авторитетных источников (или даже выдержек из них) могла стать отправной точкой в создании двух принципиально разных теоретических конструкций. Кроме того, философия в коллективистическом обществе не может не быть авторитарной, независимо от того, служит она теологии или же идеологии. Св. Фома с его «системой предвзятой аргументации» был только человеком своей эпохи. Ставить его на одну доску с «лучшими философами Греции или нового времени»[577], как это делает Рассел, вряд ли правомерно. Древнегреческая философия и философия Нового времени – философии индивидуалистических обществ; философия коллективистического общества должна оцениваться по собственным меркам. Философ такого общества «не ставит своей целью, как платоник Сократ, следовать повсюду, куда его может завести аргумент».[578]

Но из этого не стоит делать вывод, что в этом философе «мало истинного философского духа».

Лучшим подтверждением авторитетных источников служат, по мнению средневекового теоретика, их древность и несомненные прошлые успехи. Самой древней является Библия, представляющая единственный в своем роде «полный свод всех возможных истин» (Ориген), сообщенных человеку богом и сохраняющих свое значение на все времена. В Библии есть ответы на все вопросы, задача заключается в том, чтобы расшифровать, раскрыть и разъяснить сказанное в ней. Чем ближе текст ко времени Откровения, тем более достоверным и надежным он является. После Библии наибольшим авторитетом обладает патристика, прямая воспреемница апостольской традиции. Созданная патристикой философия – первая по времени в христианстве – на всем протяжении средних веков служит прообразом всякого философствования, его классическим образцом. «…Средневековый философ постоянно обращается за подтверждением всех своих мнений к библейскому или патристическому авторитету, непрерывно цитирует христианскую классику, переписывая нередко вместо доказательства целые страницы древних текстов. Степень подобия своего мнения мнениям древних есть для него степень истинности этого мнения»[579].

Авторитарность была присуща не только средневековой теологии и философии, но и всей средневековой теоретической литературе, в особенности церковной. «В отличие от литературы нового времени литература средних веков подчинялась строгому этикету, господству тем и клише, переходивших из одного сочинения в другое па протяжении длительного времени; в наличии „общих мест“ и привычной, знакомой топики средневековые авторы видели достоинство, но ни в коей мере не недостаток. Ориентация на авторитет и традицию порождала огромную „избыточность“ информации, однако „неинформативными“ сочинения средневековой письменности представляются лишь с современной точки зрения, которая превыше всего ценит оригинальность и ищет новой информации. Средневековый автор, равно как и его читатель, несомненно, находил удовлетворение в повторении знакомых истин и формул, в нагнетании явных и скрытых цитат, в бесконечных вариациях на раз навсегда заданную тему»[580].

Если все основное в теологии, философии и других областях теоретизирования уже сказано, остается не «что» творить, а «о чем» толковать. Превращение классики этого, по выражению А. Пушкина, «ближайшего к душе ума» из активного субъекта бытия в застывшую икону замораживало творческий импульс средневекового схоласта. Его уделом становились интерпретация и комментарий.

Неприкрыто авторитарным является и тоталитарное мышление.

Наиболее активные дискуссии среди коммунистов развернулись в 20-е гг. после смерти Ленина. По своему стилю эти дискуссии напоминали, замечает А. Буллок, «богословские диспуты с их бесконечным жонглированием цитатами из Библии»[581]. Маркс вооружил своих учеников знанием непреложных законов общественного развития. С тех пор как марксизм в 90-х гг. XX столетия впервые появился в России, коммунистическая партия, до революции 1917 г. чрезвычайно склонная к раздорам, постоянно вела споры по поводу применения этих законов в русских условиях. Арбитром, призванным разрешать эти споры, всегда являлся Маркс, цитатами из которого были переполнены работы Ленина, Троцкого, Бухарина и других партийных теоретиков. Поскольку теоретически никаких споров не должно было быть, любая иная точка зрения считалась антимарксистской ересью и ее следовало искоренять. Особенно ожесточенная полемика вспыхнула после смерти Ленина, когда началась борьба за власть в партии и, значит, над страной между его преемниками. «Все дискуссии, – замечает Буллок, – имели одну общую отличительную черту: доказывая эффективность своей позиции для практического решения всех проблем, и та и другая сторона стремились, прежде всего, подчеркнуть, что она Находится на правильном пути с точки зрения марксистской идеологии. Как сказал в 1929 г. сталинец Лазарь Каганович: „Предательство в политике всегда начинается с ревизии теории“[582].

Хитрее других в этой ситуации оказался Сталин. Он понял, что мало просто стать во главе партии, надо оказаться новым партийным лидером, вождем, пришедшим на смену Ленину, а для этого необходимо продолжить не только практическую, но и теоретическую работу последнего. «Для того, чтобы получить право называться наследником Ленина, выйдя таким образом победителем в борьбе за власть, – пишет Р. Такер, – Сталин должен был утвердиться в положении верховного лидера, что было возможно при завоевании особого политического авторитета в глазах большевиков. Ему необходимо было доказать, что он в состоянии играть роль главного партийного идеолога и мыслителя-марксиста, т. е. ту роль, которую до него играл Ленин»[583]. В глазах тоталитарной коммунистической партии, пропитанной с момента своего возникновения авторитарным мышлением, новым ведущим партийным идеологом мог стать только тот, кто в теории ни на шаг не отходил бы от сказанного Лениным. «Сталин вышел из этого положения очень ловко. Хотя, подобно всем большевикам, он часто цитировал Маркса и Энгельса, на роль марксиста-теоретика он не претендовал и не предпринимал никаких собственных попыток внести свой собственный вклад в развитие марксистской теории… Сразу же послесмерти Ленина хлынул поток статей, посвященных памяти покойного вождя. Сталин предпринял нечто для него новое – прочел курс лекций „Вопросы ленинизма“… в высшей школе партийных чиновников, а затем переделал эти лекции в книгу с таким же названием. Его выступления были, как правило, косноязычны, писания беспомощны, их можно было критиковать за излишнюю сосредоточенность на догматической стороне мышления Ленина в ущерб его жизненности, яркости и гибкости… Тем не менее в этом труде было впервые предпринято то, что более тонко мыслящие партийные теоретики не сделали, посчитав, что это ниже их достоинства: то было первое краткое (менее, чем на ста страницах) популярное и систематическое изложение ленинских идей, скрупулезно проиллюстрированное цитатами… Хитрость Сталина выразилась прежде всего в своевременности этого издания, а также в его ориентации па партийцев „ленинского призыва“, т. е. на новое поколение партийных работников, людей малообразованных, которые находили работы Ленина очень трудным и малопонятным чтением и которые поэтому ухватились с жадностью за это общедоступное сочинение, авторитет которого подкрепляло и то, что его автор занимал пост генерального секретаря»[584]. Главная хитрость Сталина заключалась, конечно, в том, что он ни на шаг не отошел от сказанного Лениным и предстал перед читателем не как оригинальный и глубокий мыслитель, а только как усердный и кропотливый истолкователь и популяризатор ленинских идей. В атмосфере авторитарного коммунистического мышления это был единственно верный ход. «Использование Сталиным ленинских цитат для укрепления собственного положения было неоднократно подвергнуто критике его противниками… Но Сталин не отступился от своих претензий и продолжал узурпировать Ленина в качестве своего идеологического наставника»[585].

Другим примером того, как атмосфера авторитарного мышления была удачно использована Сталиным, являются дискуссии по поводу возможности построения социализма в одной стране. Теория «перманентной революции» была выдвинута Троцким во время революции 1905 г. Эта теория отрицала промежуток между антифеодальной (демократической) и антикапиталистической (социалистической) фазами революции и утверждала неизбежность перехода от фазы национальной к фазе интернациональной: начавшись в России, революция должна была непременно выйти за ее границы. Ленин долгое время отклонял формулировку Троцкого, но в 1917 г. согласился с тем, что революция в России добьется успеха, только если вслед за нею вспыхнет интернациональная революция: «Для окончательной победы социализма… усилий одной страны, особенно такой отсталой крестьянской страны, как Россия, недостаточно, для этого требуются усилия пролетариата нескольких развитых стран»[586]. По существу, Ленин позаимствовал теорию Троцкого, выдав ее за свою.

Положение о «возможности победы социализма в одной, отдельно взятой стране, в частности в России», было выдвинуто Сталиным и было его весомым вкладом в дискуссию о будущем Советского Союза. Однако Сталин употребил все усилия для того, чтобы отказаться от своего авторства. Он приписал эту идею Ленину, для чего потребовалась фальсификация высказываний как Ленина, так и Троцкого. Это было, по выражению Р. Даниэлса, «доказательство посредством манипуляции текстами, при которой правильность утверждений авторитета не подвергается сомнению, но одновременно никак не учитывается то, что этот авторитет действительно имел в виду»[587]. Отказавшись от авторства, Сталин получил возможность резко противопоставить «ленинизм», включающий веру в возможность построения социализма в одной, отдельно взятой стране, «троцкизму», преподносимому как пораженческая, антиленинская линия. Но столь же важным для Сталина было то, что он сумел предстать перед партийными массами не как самостоятельный теоретик, способный выдвигать радикально новые идеи, что вряд ли было бы оценено позитивно, а как «верный ученик и продолжатель дела Ленина». Сталин был признан теоретиком и идеологом партии не за собственные идеи, а за простое переложение и комментирование идей Ленина.

Если последнее слово всегда принадлежит авторитету, всякая дискуссия вырождается в войну цитат. А. Буллок пишет о выступлении Сталина на партийной конференции осенью 1926 г.: «Сталин не пожалел сил, чтобы сделать свои доводы убедительными, то и дело ссылаясь на авторитет Ленина, но ему пришлось выдержать труднейшую из битв, в которой главным орудием противников было цитирование. Троцкий процитировал недвусмысленное ленинское заявление о том, что „полная победа социалистической революции в одной стране немыслима“. Сталину ничего не оставалось, как отразить удар, попытавшись, причем весьма неубедительно, провести грань между „победой социализма“ и „полной победой социализма“. Тем не менее в своей заключительной речи он, бесспорно, сумел добиться решительной победы, побив оппозицию ее же собственным оружием»[588].

Особую роль в укреплении авторитарного коммунистического мышления и расширении сферы его действия сыграла подготовленная в середине 30-х гг. «История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)», более известная под названием «Краткий курс». Работа над этой книгой началась в 1935 г. по указанию Сталина. Первый вариант совершенно его не удовлетворил, и он составил в 1937 г. тезисы новой книги, к которым приложил список тех своих статей и речей, которые следовало использовать как несомненные источники. Сталин активно редактировал и исправлял второй вариант и, если верить старательно распространявшимся слухам, сам написал заново целый идеологический раздел «О диалектическом и историческом материализме». Этот раздел, излагающий азы марксистско-ленинской философии, был инороден для книги, посвященной истории партии, но, как и предвидел Сталин, он сыграл исключительную роль в навязывании тоталитарного мышления советскому обществу и прежде всего общественным наукам. «Согласно „Краткому курсу“ после смерти Ленина Сталин занял его место как неоспоримый вождь, провел коллективизацию и индустриализацию при всенародной поддержке (о жертвах не упоминается), преодолел сопротивление враждебных иностранных государств и сотрудничавших с ними шпионов и предателей внутри страны. Победа социализма в СССР закреплена в демократической конституции 1936 г. и завершена истреблением врагов Советского государства, „бухаринско-троцкистской банды“, при одобрении советского народа»[589]. Коротко говоря, здесь была дана не просто история одной партии, а история и теория строительства социализма в одной, отдельно взятой стране под руководством Ленина и его ближайшего соратника Сталина.

В 1938 г. «Краткий курс» стал основой всей политической и идеологической подготовки в Советском Союзе. Это был тот «Основной текст», которым должен был овладеть каждый и прежде всего те, кто хотел получить руководящую должность в партийных, правительственных или хозяйственных органах. До смерти Сталина книга издавалась 300 раз, общим тиражом более сорока двух миллионов экземпляров на шестидесяти семи языках. Ее не просто читали, а старательно изучали десятки и десятки миллионов людей. Главу, посвященную началам марксистско-ленинской философии, штудировали особенно усердно: она разъясняла философские основы коммунистического мировоззрения. По своей форме это был краткий и упрощенный марксистский катехизис, все было разложено по полочкам и легко усваивалось. Этот катехизис «стал авторитетной основой советского преподавания и мысли на всех уровнях, начиная со старших классов средней школы. Была учреждена совершенно новая система партийной учебы, в которой „Краткий курс“ стал главным, если не единственным учебником, который изучало каждое последующее поколение членов партии и которое заменило все другие изложения идеологии Советского Союза, а также его истории. Коммунистическая идеология превратилась в то, что „Сталин сказал, что сказали Маркс и Ленин“[590].

Д. Уатт отмечал, что в общественных движениях, где политический выбор становится делом веры, важно иметь свою Библию: «Вопросы ленинизма» Сталина, сочинения Карла Маркса, «Красную книгу» Мао, «Наполеоновские идеи» Луи Наполеона. Подобно Библии, дремлющей на полках у многих христиан, которые ее никогда оттуда не снимают, такую книгу не обязательно читать и понимать»[591]. Библией коммунистического тоталитарного режима являлась, однако, не какая-то работа самого Сталина, а анонимный, неизвестно кем написанный «Краткий курс».

Характерно, что Сталин позаботился о том, чтобы его имя не упоминалось ни среди авторов, ни среди редакторов «Краткого курса».

«К 1938 году, – отмечает А. Буллок, – ленинизм стал значить сталинизм, но никто даже не осмеливался произнести этого слова. Цель Сталина заключалась в том, чтобы представить вариант, в котором замазываются противоречия и подтверждается идеологическая идентивность марксизма и сталинской версии ленинизма: социализм в одной стране; обострение классовой борьбы по мере продвижения к социализму; отмирание государства в неопределенном будущем»[592]. Все эти идеи явно противоречили взглядам как Маркса, так и Ленина. Но, по убеждению коллективистического мышления, между авторитетами, если их несколько, не может быть противоречий не только в главном, но даже в деталях. «Краткий курс» снимал всякое подозрение в возможной несогласованности коммунистических авторитетов и представлял развитие марксизма как серию побед единого, монолитного учения над всеми теми многообразными его противниками, которые появлялись на исторической арене в ходе борьбы пролетариата за свое освобождение.

«Краткий курс» согласовал и примирил между собой создателей марксизма-ленинизма. Задача согласования с ними и с общей линией партии других, более мелких авторитетов решалась текущей пропагандой. Далеко не всегда это делалось удачно. «После лжи, безвкусия бестолковость – наиболее бросающаяся в глаза черта советской печати, – писал Г.П. Федотов во второй половине 30-х гг. – Впрочем, это лишь эстетическое выражение той же самой лжи. Люди потеряли совершенно способность понимать, что с чем вяжется и что кричит как нестерпимое противоречие. Немедленно после звериной недели о Пятакове идиллическая неделя о Пушкине. Вчера – „расстрелять троцкистских собак“; сегодня – „милость к падшим призывал“. Вчера – самохвальство, сегодня – передовая о „большевистской скромности“[593]. Федотов приводит пример того, как соединяются вместе Александр Невский и Карл Маркс: «Не так давно „Правда“ посвятила передовицу славе „великого русского народа“. Поразительно, что начинается эта слава цитатой из Маркса: „Россия представляет собою отряд революционного движения в Европе“. Если бы Маркс выступал лишь в роли барда русской революции, это было бы в порядке вещей. Но через несколько строк уже противопоставляемый гитлеровскому германизму бедный Маркс делается апологетом русского народа и русской государственности, жестоко им ненавидимой… Как известно, в России опубликовали множество сочинений, черновиков и записок Маркса из разных периодов его жизни (особенно молодости), которые не имеют ничего общего со зрелым, сложившимся марксизмом. Это дает возможность – не в одной России – интерпретировать марксизм в таком духе, от которого сам Маркс пришел бы в бешенство»[594]. Коммунистическая Россия нуждалась в оформлении своего национального сознания. Но как склеить обрывки марксизма, материализма 60-х гг. XIX в., великую русскую литературу с национализмом новых государственников? Федотову этот синтез кажется неосуществимым. Вершиной русской культуры объявляется ленинизм – самое передовое, самое научное учение, какое знала история человечества. «Понимайте, как знаете. Вам дали намек, а вы, тысячи, миллионы русских учителей и культурников, сумейте его расшифровать. Вы должны примирить Ленина с Пушкиным, Ленина с Толстым. Решить квадратуру круга и этим оправдать репутацию гениальности русского человека. В действительности дело обстояло так. Пока в России жил и процветал ленинизм, русская культура – культура Пушкина и Толстого – удушалась. И это было совершено последовательно и законно. Теперь Сталин хочет амнистировать русскую культуру, не сводя Ленина с пьедестала. Более того, оставляя ему первое место в этой органически с ним не совместимой культуре»[595]. В передовице «Правды» приводится список великих имен, на которых должно покоиться новое национальное сознание: Пушкин, Лермонтов, Толстой, Горький, Чернышевский, Менделеев, Сеченов, Павлов, Ломоносов, Лобачевский, Попов, Пржевальский, Миклухо-Маклай, Лаптев, Дежнев, Седов… Это те персонажи российской истории, которые уже канонизированы и могут упоминаться при ее изложении. «Что сказать об этих именах? Благодарить ли за то, что Сталин возвращает народу Пушкина, Лермонтова, Толстого, или пожалеть об отсутствии Достоевского, место которого явно узурпировано Горьким? При всем уважении к памяти Добролюбова и Чернышевского их имена все-таки уводят новую Россию в глушь и провинциализм журналистики 60-х гг. И потом, если есть Чернышевский, почему нет Некрасова? Или потому, что в сталинском доме нельзя говорить о веревке – о страданиях народа но его духовной (христианской) красоте?»[596]. Федотов выражает глубокое сомнение в том, что русскую национальную культуру удастся в конце концов вписать в те жесткие рамки, которые задаются марксизмом-ленинизмом: «Пока приходилось мирить Ленина с Горьким (с прибавкой Толстого-художника) можно было пятиться к шестидесятым годам: социалистический реализм! Но когда Ленина надо мирить с Карамзиным, тут воображение отказывается работать»[597].

Помимо резкого противопоставления авторитета и разума есть еще одна характерная особенность авторитарного тоталитарного мышления: постоянное смешение деонтического авторитета с эпистемическим. «Вопросы ленинизма» Сталина пользуются большим успехом еще и потому, что принадлежат перу генерального секретаря партии. Сталин вместе с Кировым и Ждановым в начале 30-х гг. дают свои директивы, как писать учебник истории для средней школы. В 1948 г. Сталин помогает Т. Д. Лысенко редактировать его доклад «О положении в биологической науке», в котором ниспровергаются традиции вейсманизма-менделизма и утверждаются «мичуринские» взгляды. В этом же году член политбюро Жданов читает свой знаменитый доклад о художественной литературе. В 1950 г. Сталин радует советский интеллектуальный мир своим энергичным вмешательством в область лингвистики и разгромом учения Н.Я. Марра о языке[598]. Хрущев находит время, чтобы снова поддержать «выдающегося селекционера» Лысенко в его борьбе с генетиками: у Лысенко больше орденов, чем у всех генетиков вместе взятых. В начале 60-х гг. Хрущев громит абстракционизм и модернизм в искусстве и разъясняет художникам суть социалистического реализма. Авторитарное тоталитарное мышление постоянно путает авторитет должности с авторитетом знания. Это напоминает случай со св. Игнатием Лойолой, основателем Ордена иезуитов, который в известном письме к португальским отцам церкви потребовал, что они «подчинили свой разум вышестоящему лицу», т. е. деонтическому авторитету.

Можно отметить, что авторитарность была характерна для коммунистического мышления не только в Советском Союзе, но и за его рубежами. Французский философ Л. Альтюссер в книге «Читая „Капитал“ попытался восстановить марксистский интегризм после десталинизации и относительных успехов неокапитализма. Р. Арон с иронией пишет, что все познания того, что представляют собой экономические или политические системы в индустриальных обществах, Альтюссер черпает исключительно из перечитывания трудов Маркса. „Как член компартии, Альтюссер, подобно своим предшественникам, должен выражать собственные мысли цитатами из сочинений Маркса. Его метод – метод теологов – заключается в том, что выбираются определенные тексты Маркса и делается смелое заявление о том, что Маркс сам не вполне понял подлинный смысл и значение совершенной им научной революции. Как философия альтюссеризм занимается прежде всего истолкованием «Капитала“[599].

Гитлер одновременно со Сталиным понял, что широкое общественное движение, ставящее перед собой радикальные цели и опирающееся во многом на веру, должно иметь свою Библию. В июле 1924 г., находясь в тюрьме, он начал диктовать свою первую книгу – первый том «Майн кампф», вышедшую в свет уже в следующем году. Второй том он надиктовал чуть позднее и опубликовал в 1926 г. Так называемую «Вторую книгу» он надиктовал своему издателю, но опубликована она была только в 1961 г.; спустя много лет после краха нацизма она не привлекла особого внимания.

Подобно Ленину и Сталину, Гитлер презирал интеллигенцию, но хотел создать себе авторитет глубокого мыслителя и добавить теоретическую ауру к тому образу фюрера, призванного Провидением вождя миллионов немцев, который он настойчиво создавал. Сталин не был первым, он шел за Марксом и Лениным и потому настойчиво проводил идею, что он – не оригинальный мыслитель, а лишь заслуживающий доверия интерпретатор и продолжатель марксистско-ленинской традиции. Гитлер как основатель нового движения настойчиво подчеркивал и преувеличивал свою оригинальность. Однако, как отмечает А. Буллок, «нетрудно показать, что его мировоззрение во всех деталях совпадает с тем, что писали мыслители девятнадцатого века и порубежья веков, просто раньше никто не компилировал эти идеи подобным образом»[600]. «Майн кампф» распродавалась плохо даже среди членов нацистской партии. К началу 1929 г. было продано 23 тыс. экземпляров первого тома и 13 тыс. – второго. Многие из купивших нашли, что книга очень трудна, и не дочитали ее до конца. Но как и в случае с «Вопросами ленинизма» Сталина и в особенности с «Кратким курсом», это не играло существенной роли. Важно было уже то, что Основная книга, излагающая теоретические основы нового массового, энтузиастического движения, существовала. Задачей армии идеологов было истолковать ее применительно к разнообразным конкретным ситуациям и вывести из нее лозунги, понятные всем. По поводу такого рода Основной книги Д. Уатт справедливо заметил: «Конечно, смысл ее можно изложить в нескольких словах… Но сложность и неясность составляют ее достоинство, что свидетельствуют о глубине мысли вождя, о его умении ставить вопросы, которые не по плечу его последователям, в чем они признаются сами… Такая книга должна существовать, и этого довольно»[601].

«Все люди должны быть обучены новому мировоззрению, а позже, если будет необходимо, и принуждены к нему», – писал Гитлер в «Майн кампф». В нацистской Германии так и произошло, и особую роль в утверждении этого нового мировоззрения и внутренне присущего ему авторитарного мышления сыграла «Майи кампф» – «книга, которая, по сути, не имеет себе равных по омерзительности языка, общего тона и, более всего, содержания»[602].

Коллективистическое мышление невозможно без авторитетов: оно начинает с цитирования авторитетных источников и заканчивает ссылками на них. Представитель нормальной науки сходным образом немыслим без соответствующей парадигмы. Т. Кун хорошо иллюстрирует эту особенность мышления «нормального ученого», руководствующегося парадигмой научного сообщества, на примерах из истории физической оптики[603]. Современные учебники физики утверждают, что свет представляет собой поток фотонов, т. е. квантово-механических сущностей, которые обнаруживают некоторые волновые свойства и в то же время некоторые свойства частиц. Исследование протекает соответственно этим представлениям, задающим общие его рамки. Данное понимание света имеет, однако, очень недолгую историю. До того как оно было развито Планком, Эйнштейном и другими в начале XX в., в учебниках по физике говорилось, что свет представляет собой распространение поперечных волн. Это понятие являлось выводом из парадигмы, восходившей в конечном счете к работам Юнга и Френеля по оптике, относящимся к началу XIX в. Однако и волновая теория была не первой, которую приняли почти все исследователи оптики.

Смена парадигмы – это смена того авторитета, которым руководствуется «нормальный ученый», определяя как основные линии своего конкретного исследования, так и его общие рамки.

Ранее уже указывалось, что мышление членов тоталитарной партии является подчеркнуто авторитарным. Как раз в первую очередь от них авторитарность распространяется на все то общество, во главе которого встает такая партия. Можно отметить также, что авторитарный характер имеет также мышление людей, оказавшихся элементами так называемой высокоорганизованной массы. 3. Фрейд, излагая представления Лебона о такой массе, пишет: «Так как масса в истинности или ложности чего-либо не сомневается и при этом сознает свою громадную силу, она столь же нетерпима, как и подвластна авторитету… От своего героя она требует силы, даже насилия. Она хочет, чтобы ею владели и ее подавляли, хочет бояться своего господина. Будучи в основе своей вполне консервативной, она испытывает глубокое отвращение ко всем новшествам и прогрессу и безграничное благоговение перед традицией»[604]. Это описание особенностей человека массы является одновременно описанием своеобразия психологии и мышления члена тоталитарной партии, который еще более остро, чем человек массы, чувствует свою принадлежность к скрепленному железной дисциплиной партийному сообществу, сознающему свою громадную силу, нетерпимому и слепо следующему за своими авторитетами.

Подводя итог обсуждению авторитарности мышления коллективистических обществ и сообществ, выделим некоторые характерные черты коллективистического авторитета.

Прежде всего, какова бы ни была обсуждаемая социальная проблема, всегда предполагается, что у авторитета есть ее решение. Нужно только тщательно, без личных и групповых пристрастий проанализировать его взгляды и найти ответ.

Далее, у авторитета нет и не может быть внутренних противоречий. Он всегда рассуждает последовательно и не отступает от однажды принятой точки зрения. Единственное, что он может сделать, – это конкретизировать свою позицию применительно ко вновь возникшим обстоятельствам.

У авторитета нет внутренней эволюции идей. С молодости и до самой смерти он развивает одну и ту же систему идей, ничего не отбрасывая и ничего кардинально не меняя. Нет расхождений между Ветхим и Новым Заветом, между Евангелием и Посланиями апостолов и т. д. Нет различий между молодым Марксом и зрелым Марксом, между ленинским учением о партии начала века и после победы Октябрьской революции и т. д.

Авторитет никогда не используется в полном объеме, далеко не все написанное или сказанное им привлекается к обсуждению конкретных вопросов. В ходу, как правило, достаточно узкий, «канонический» круг цитат из авторитета. Не все работы Маркса были опубликованы в Советском Союзе, ряд его идей систематически замалчивался, а некоторые его работы вообще были поставлены под строгий запрет, например «Секретная дипломатическая история XVIII века», весьма критичная в отношении традиций русского государства. Так называемое Полное собрание сочинений Ленина было полным только по названию. В широком практическом использовании были сборники цитат: «Ленин о культуре», «Ленин о литературе», «Маркс, Ленин, КПСС о государстве» и т. п.

Если авторитетов несколько, то они вполне согласуются друг с другом. Они никогда не вступают в полемику и тем более не противоречат друг другу, они только развивают, дополняют и конкретизируют сказанное ранее другими авторитетами.

Авторитет допускает, однако, разные истолкования. Каждый толкователь авторитета стремится дать свою и непременно «более точную» реконструкцию его мыслей. На деле такая реконструкция обычно оказывается новой конструкцией, навязыванием авторитету своего собственного видения предмета, выискиванием у авторитета ответов на те вопросы, над которыми он, возможно, никогда не задумывался. Задача толкователя – не столько доказать истинность своего толкования вопроса, сколько продемонстрировать сообразность этой трактовки общей позиции авторитета.

Необходимо отметить, что культ авторитета не всегда лишает коллективистического теоретика известной самостоятельности и даже оригинальности. Дело отчасти в неизбежной неопределенности авторитета в плане ответов на те вопросы, которые перед ним прямо не вставали, что дает возможность разных его истолкований, а отчасти в постоянном изменении способа истолкования его идей. Экзегеза иногда употребляется для подтверждения позиции авторитета, но чаще – для авторитетного подтверждения позиции ее автора.

В заключение можно отметить, что иногда авторитарность доходила до абсурда: существовала норма, в соответствии с которой работы классиков марксизма-ленинизма должны были указываться в списке использованной автором литературы не в обычном алфавитном порядке, а в начале такого списка[605].